Главная/Блог/Могилев туристический/Вершина. Повесть. Автор Александр Кузнецов.

Вершина. Повесть. Автор Александр Кузнецов.

22 марта 2011   Автор: Администратор   Рубрика: Могилев туристический

Разбудил меня вопль дочери: «Мама, опять проспали!». Она металась по квартире, из комнаты на кухню, из кухни в ванную. Я натянул одеяло на голову. Но не тут-то было, жена откинула его и спросила: «Леша, который час?». И у нее, и у Кати есть часы, но почему-то обе никогда не знают, который час. Разлепив веки, я посмотрел на свои наручные часы:

— Без двадцати восемь.


Вершина


— Проклятый будильник! Заводи его, не заводи, он все равно не звенит. — Людмила стала судорожно одеваться. — Отведешь Кольку. — Это мне.

— Будильник звенел, — плаксиво крикнула из другой комнаты Катя, — а ты не проснулась!

— А что ж ты тогда меня не разбудила?! — возмутилась Людмила. — Тебе нянька нужна?

— Я думала, ты встала. Где расческа? — Постепенно повышая голос, обе переходили на крик.

— Ты вчера на ночь причесывалась, ты и ищи! — крикнула Людмила из кухни.

Сейчас они попросят расческу у меня. Никогда не могут найти свою. Я придумывал место для их гребешка, покупал запасные расчески — все бесполезно.

— Возьми у папы. Лёша, где твоя расческа?

— В правом кармане пиджака.

Проснулся и захныкал Колька. А когда Людмила прикрикнула на него, заорал во все горло. День начинался.

Опять закрывшись с головой одеялом, я стал ждать, когда они уйдут. На ворчливый голос жены дочь огрызалась. Я не слышал слов, было достаточно одной тональности. Если сейчас вмешаться, разразится скандал, и мне придется участвовать в нем. Кричать я, конечно, не буду, но начну изрекать ядовитые фразы, и это только подольет масла в огонь. Я ждал, когда они, дожевывая на ходу свои бутерброды, выскочат на лестничную клетку и я услышу последнюю фразу жены: «Осторожней переходи улицу!».

Колька уже играл на полу со своими космонавтами, поднимал их подъемным краном и грузил в самосвал. Если его одевает Людмила, он капризничает, не дается и еще больше накаляет атмосферу. Иной раз, когда они спешат, Колька получает подзатыльник и тогда закатывается так, что мне после их ухода не сразу удается его успокоить.

— Возьмешь что-нибудь в детский сад? — спросил я сына, снимая с его крепенького и теплого тельца пижаму.

— Пистолет.

— Хорошо. Только принеси обратно.

— У Сережи большого тоже такой есть, только у него нет шарика.

Мы идем с сынишкой в детский сад и разговариваем. У нас это называется «поговорить о том о сем». Каждый раз я на ходу придумываю какую-нибудь сказку или рассказываю о том, как мы поедем в горы или путешествовать. Ему эти рассказы очень нравятся, и он все их помнит. Я уже забыл, о чем рассказывал месяц назад, а он вдруг скажет: «А как заяц из трубы выбрался?». — «Из какой трубы?». — «А он на парашюте туда влетел». Какая труба? Какой заяц? Не могу вспомнить. Сегодня он что-то лепетал, а я со всем соглашался и думал о своем. Все о том же.

На работу я езжу на электричке. На метро и на автобусе быстрее на десять минут, зато электричкой спокойнее, она в это время почти пустая. Можно не спеша наметить дела на день, почитать или просто посмотреть в окно, думая о своем. За окнами проходят мимо московские вокзалы — Белорусский, Савеловский, потом Каланчовка. Город поворачивается к железнодорожным путям своей изнанкой, дворами старых фабрик и заводов, складами, гаражами и покосившимися, почерневшими от времени и копоти давно исчезнувших паровозов старыми деревянными домами. Их доламывают и растаскивают бульдозеры. Вдоль путей прогуливают собак и стоят группами мужчины с обрывками мятых газет в руках. Они жуют и мирно беседуют. Стоят они здесь в любое время и при любой погоде, даже на лютом морозе.

Я смотрю в окно и вижу другое утро. С вечера невидимые чертенята выкатывают на гребень Домбая большую золотую луну, а в половине третьего утра ее яркий, слепящий диск скатывается по склону Эрцога за горы. Ее холодный свет сменяется более теплым, и этот новый свет начинает разливаться по долинам: где-то далеко за горами поднимается невидимое пока солнце. Небо становится все ярче и ярче, все синее и синее, пока не засветится вдруг облако над вершиной Эрцога. Вспыхнет и сама вершина: сначала самый ее кончик, потом розовый свет начнет стекать по склонам. Но вот солнце пролилось на ледники, заголубели разломы льда, на гребнях и стенах обрисовались кулуары и контрфорсы, заблестели бегущие по бараньим лбам ручьи. Розовый свет исчезает, и тогда под солнцем лед и снег станут ослеплять алмазным блеском, на который невозможно смотреть без темных очков. Утро сменяется днем.

 

Рисунок альпиниста

Сегодня я должен заниматься сбором альпинистов. До него еще три месяца, но чтобы получить деньги на проведение сбора в горах, надо уже сейчас подготовить проект приказа ректора. А для того, чтобы подготовить приказ, нужно собрать визы. Я уже подписал проект приказа у юриста, заведующего кафедрой, начальника учебной части, главного бухгалтера, врача, в профкоме и обошел всех деканов. На это ушло две недели. То кого-то нет, то кто-то на ученом совете, то неприемные часы... Декан геологоразведки вычеркнул пять фамилий: «Им учиться надо, а не спортом заниматься. Нечего по горам разъезжать, пусть сдадут сессию как следует». Опять то же самое! Альпинизм в нашем институте включен в учебный план, но в их представлении альпинизмом могут заниматься только отличники. А что мне делать с этими отличниками, если у них ноги дрожат? Для геолога, для полевика, работающего в тайге, в тундре, в горах, физическая подготовка — главное.

 

Теперь осталось самое трудное — проректор. Можно было бы подать ему проект через секретаря, не ходить на прием, но в таком случае он обязательно черкнет что-нибудь на нем, и тогда начинай все сначала. В хорошие времена у меня на приказ уходило не меньше месяца, но теперь, после гибели Староверцева, и двух может не хватить. Почти год таскали меня по всяким комиссиям, но альпинизм в институте не прикрыли. Однако и работать стало невозможно: прямо никто ничего не говорит, а как ставить на документах свою подпись, так каждый что-нибудь, да придумает. Боятся. Как будто это они поедут в горы со студентами и им за них отвечать.

За окном я увидел стоящий на запасном пути фанерный бронепоезд. На его серой «броне» написано мелом:

«Все вы дураки!». Значит, сейчас будет Каланчовка...

Все началось с телеграммы спасательной службы Эльбрусского района нашему ректору: «Студенты института Староверцев Бебутов без разрешения пытались совершить восхождение вершину Ушбы тчк Староверцев не найден вероятно погиб тчк Бебутов доставлен больницу Тырныауза тяжелом состоянии тчк просим сообщить родным тчк начальник КСС Арутюнов».

Еще в альпинистском лагере Игорь Староверцев говорил, что ограничивать альпинистов, не пускать их на ту вершину, на которую они хотят подняться, это, мол, уязвление свободы человека. Каждый вправе распоряжаться собой как хочет, а все рогатки альпинистских правил вызваны только боязнью ответственности. Во всем мире никаких правил для альпинистов нет — иди куда хочешь.

Мы сидели тогда в их стационарной палатке на кроватях, собирали рюкзаки перед выходом на занятия по ледовой технике.

— Мы хотим сами все понять, по-своему, а не по-вашему, — говорил Игорь, — хотим убедиться, что для нас это именно так, а не наоборот. И вы не обижайтесь на нас, Сей Сеич, вы же признаете за человеком право иметь свои представления о вещах. Вот мы и хотим их иметь. Когда я учился в школе, у нас разбился один мальчик, упал во время перемены из окна. Мы должны были на перемену выходить из класса в коридор, а мы не выходили, носились по партам, бесились, прыгали на окно. Он прыгнул и не удержался... Учителям нужно было, чтобы мы говорили, будто он дежурил и был в классе один. А я не стал врать, сказал, как было. После этого весь класс перестал верить учителям. Потом родители... Правда, свою маму я исключаю, но нам с Тешей достаточно часто приходилось видеть и слышать, как взрослые люди лгут. Теша вообще разошелся во взглядах с отцом, он уходит из дома.

— Вот это зря, — сказал я, — можно разойтись во взглядах, но не порывать с родным отцом, который тебя воспитал. Вы ведь тоже признаете за ним право иметь свои понятия. Так ведь?

— Так. Я тоже считаю, что разрывать с отцом не стоит.

— Что же у вас за взгляды такие? — спросил я с иронией, и тут же пожалел об этом: думал, перестанут они говорить, обидятся. Нет, ничего.

— А очень простые: честность. И совесть. Можно сказать? — повернулся он к Теше. Тот молча кивнул головой.

— Отец Теши в сорок первом году воевал вместе с моей матерью. А когда встретились, он не захотел ее знать только потому, что она была в плену.

— Я спросил у него, — после непродолжительного молчания проговорил Теша, — неужели ты действительно не узнал Елизавету Дмитриевну? А он мне ответил: «Ты уже взрослый парень и мог бы понять, что при моей работе и моем положении мне не нужны такие знакомства ».

— Мы хотим правды, — продолжал Игорь. — Скажете, неоригинально?

— Нет, не скажу.

— Ну вот, — Игорь стал подбрасывать в руке банку с тушенкой, перед тем как положить ее в рюкзак, — а для этого надо быть самим собой. Как будто просто— и непросто. Получаешься белой вороной. Во всем, за что ни возьмешься. Например, футбол. Мы не болеем. Неинтересно нам. Массовый психоз. Поиграть — поиграем с удовольствием, но сидеть перед телевизором и визжать только потому, что все визжат, мы не станем. Все курят и пьют, а мы — нет. И не подумайте, что оригинальничаем, что считаем себя исключительными личностями. Просто мы не видим смысла в этом, не видим ничего в этом такого, что делает человека человеком. Как люди начинают курить? Подражая другим. А мы не хотим никому подражать. Нам не нравится, как живет большинство людей, в том числе и некоторые наши преподаватели, и мы не станем жить, как они.



Вот вы спрашиваете, чего мы хотим. Мы отдаем себе отчет в том, что многого еще не знаем. Наверное, мы поймем, чего хотим, когда окончим институт. А может быть, и тогда до конца не поймем. Но нам надо разобраться в жизни, а это можно сделать только тогда, когда сам познаешь, а не верить на слово. В этом мы уже убедились.

Теша молчал, но было понятно, что он полностью поддерживает своего друга. Если бы я знал тогда, что они задумали! А задумали они самоубийство, чистейшее самоубийство. Идти с их подготовкой на Ушбу — верная гибель. Выходит, нужно иногда поверить и на слово. Я был на Ушбе, а они нет, я сделал больше сотни восхождений, а они только одно, и то на простейшую вершину. Ни техники, ни опыта...

Сто раз я спрашивал себя: «А не ты ли виноват?» Нет, совесть у меня чиста. Сбор был окончен, и я со всеми ребятами пошел к морю. Они остались, сказали, будут возвращаться через Нальчик. Не только я, никто из студентов не знал, что у них на уме. Юридически моей вины нет. Но если бы дело было только в этом!

Пока я десять лет был в горах начспасом (начальником спасательной службы), сколько я их перетаскал! И каких?! Но не снятся они мне по ночам. Игоря я даже не видел мертвым, а вот стоит он все время передо мной, и все... Белобрысый, коротко остриженный, с длинной шеей. Смотрит на меня, и в серых глазах его немой вопрос. Не укор, нет, удивление и упрямый вопрос. И еще — его мать...

Надо было к ней идти. Сидел я тогда и думал, что я скажу? Что? А если она мне, как Тешин отец: «Это вы убили его». Что я должен делать? Оправдываться? «Я учил их избегать опасности, специально учил их, как безопаснее ходить в горах, я им все время втолковывал, что альпинизм не риск, а наука избавлять себя от всякого риска. Я учил их думать. Геолог должен уметь ходить в горах, и я учил их этому».

Ну и что? Она потеряла единственного сына. Ей не геолог нужен, не альпинист, ей нужен Игорь. А его нет. И даже могилы его нет, ничего нет.

Весь вечер мы провели у нее на кухне. Елизавета Дмитриевна гладила белье Игоря, а я сидел и курил. Выстирала все его вещи, все, что от него осталось, и гладила. А потом начала чинить и штопать. Совсем седая, с распухшим серым лицом, в халате. Все время курила — пачек десять «Беломора» лежало на столе. Теперь в квартире она одна. С собакой.

Я не знал, что говорить, думал об этом целый день и не придумал. Но ничего и не потребовалось говорить — говорила она, а я сидел и слушал. Она говорила, не останавливаясь, и больше сама с собой. За весь вечер ни одной слезинки. Когда шел, боялся, что станет она расспрашивать... Почему-то мне казалось, будет допытываться, нельзя ли найти его под Ушбой, куда он упал, да что там за место. Нет! Она меня ни о чем не спрашивала, только говорила, говорила...

— Считается, что судьба слепа, колотит направо и налево, куда попало. Н-е-е-ет, она не слепа. Она бьет по одному месту. Кого выберет, того и бьет. Сначала муж погиб. Игорь еще не родился. Остался он у меня один. Только им и жила, вырастила. Хороший мальчик получился, ласковый, заботливый. В магазин сбегает, обед сготовит. Как во вторую смену начали заниматься в институте, я забот не знала. Приду с работы, все готово, и записка: «Мамочка, никуда не ходи, отдыхай. Сегодня хороший фильм по телевидению». Или: «В девять — фигурное катание». Только я по вечерам его ждала, не могла заснуть, пока не придет. А он иной раз сердился. Позвонит по телефону: «Мамочка, ложись, я сегодня поздно приду». А я все равно не сплю, жду его. Иной раз притворялась спящей, чтоб его не сердить. Никогда не спрашивала, где был и с кем, он мне утром сам рассказывал. Он никогда не лгал, никогда. А если видит, что кто-нибудь неправду говорит, зардеется весь и молчит. Насупится и смотрит сердито.

По квартире носился веселый молодой пес. Он притащил в кухню ботинок Игоря, положил его на пол и смотрел на меня ожидающе, не поиграю ли я с ним. Несуразный такой, беспородный, с длинным телом и короткими лапами.

— Пошел, Пузырь, — сказала Елизавета Дмитриевна. — Пошел, пошел! — И выпроводила его вместе с подхваченным им ботинком за дверь. — У людей внуки, а мне сын оставил собаку...

До вчерашнего вечера я совсем и не жила. Только все перебирала его вещи и вспоминала. И днем и ночью. А теперь стала злиться. Не на людей злиться, на себя. Зачем живу? Для чего? Почему не сошла с ума? Не понимала бы ничего, все мне казалось бы, что сын жив, просто его от меня спрятали. — Она теперь гладила белую рубашку, которую Игорь надевал с галстуком по торжественным случаям. — На людей я не сержусь, люди сделали для меня много. Хорошие люди попадались мне в жизни. Вот подумайте сами: когда это случилось, все наши сотрудники и ваши ребята приехали ко мне на работу. Не ко мне сначала пошли, а к заведующей...

Я тоже был тогда с ребятами, но Елизавета Дмитриевна, видимо, не помнила этого. Я не стал ей напоминать, пусть рассказывает, так ей лучше.

— Стали они думать, что делать, решили собрать родственников. А у меня всего-то в живых осталась одна сестра. Знали, что есть сестра и работает на киностудии. Позвонили в отдел кадров. У сестры другая фамилия, а все равно нашли и привезли. И девочка эта, Наташа. Как увидела я ее, все поняла. У нее все на мордашке. Славная девочка, ходит ко мне.

У меня спрашивали, предчувствовала ли я... Ничего. Все девятнадцать лет волновалась, чуть задержится — для меня мука. Он не мог из-за меня спокойно посидеть с друзьями. А в тот день, когда его уже не было в живых, я спокойно спала и спокойно пошла на работу. И в тот день, когда узнала о его... об этом.

Работы было как раз очень много. Мне нужно было заверить выписку для оформления пенсии, бегу с этим к заведующей. Смотрю, она сидит у секретаря, голову склонила, а в ее кабинете дверь приоткрыта, и там посторонние люди. Думаю, комиссия какая-нибудь. А это ваши ребята сидели. Весь отдел уже знал, я одна ничего не знала и не предчувствовала. Через несколько минут бегу опять по коридору, смотрю, моя сестра с какими-то девчонками идет.

«Ты откуда взялась?»

А девчонки такие жалкие, поникшие. Но и тут ничего не поняла.

«Идите, — говорю, — к моему кабинету, я сейчас», — и опять бегу. Подумала, что сестра в нашем районе чего-нибудь купить вздумала, а денег с собой нет.

В дверях стоит заведующая:

«Куда вы, Елизавета Дмитриевна?!»

«Да сестра, — говорю, — только сейчас тут была, и...».

А заведующая обнимает меня, да с силой так, и говорит:

«Идемте, Елизавета Дмитриевна, идемте в мой кабинет. Там ваша сестра».

«Что-нибудь случилось?» — спрашиваю, а у самой ноги подкосились, и стало вдруг все так безразлично.

«Да».

«С сыном?»

«Да».

«Совсем?»

«Да».

Вот так, на ходу все получилось. А когда подошли к кабинету, смотрю, а там Вера — сестра моя, ребята, девочка эта.

«Как же это случилось?» — спрашиваю. Спрашиваю спокойно, но вдруг сил не стало.

Мне кофту снимают, и сразу укол. Оказывается, уже и врача вызвали.

«Упал твой Игорек с горы и погиб. Держись, ты сильная, ты все вынесла. Держись».

И еще всякие слова. А чего мне держаться? Зачем держаться? Не пойму, чего от меня хотят.

Смотрит на меня эта девочка, Наташа, а у самой губы трясутся. Не будет у тебя моего внука, не будет. Ты, конечно, забудешь. А как же мне быть?! Мне-то как же, девочка?!

На работе жалеют, не нагружают, чудаки. А я им говорю: «Давайте мне побольше работы, мне спешить некуда, я могу хоть всю ночь сидеть здесь и работать, все равно не сплю». Люди на работе ссорятся, обижаются на начальство, плачут, а я смотрю на них и удивляюсь: чего плакать, плачут от горя, а какое же здесь гope?

Приходит заведующая: не нужна ли вам, Елизавета Дмитриевна, путевка в санаторий? Или в дом отдыха? Я говорю: не нужно мне ничего. Я здесь, дома, с его вещами, с его фотографиями. Вы знаете, я могу рассказать вам почти каждый день его жизни, вот как родился и до отъезда. Лежу и вспоминаю по порядку. — Елизавета Дмитриевна выбрала из стопки аккуратно сложенного белья красную велосипедную майку с карманом на спине, встряхнула ее, посмотрела на свет. — Дырочка. Бедный мальчик. Очень хотел спортивный велосипед. Сначала майку купил. «Мама, мы сможем накопить с тобой денег на велосипед? Восемьдесят рублей стоит». Я опасалась покупать, боялась, сшибут его машиной, а он уговорил. Ко дню рождения купили «Турист». Дополнительную работу брала. Приехал на нем, рад до смерти, глазенки горят. Все возился с ним, разбирал, собирал, смазывал. В воскресенье чуть свет — рюкзак на плечи, и к Теше, у того тоже велосипед. — Она вышла в другую комнату, принесла железную коробку с надписью «Таллинн» и уселась штопать майку.

Прибежал Пузырь, понюхал мои ноги, метнулся в сторону и стал прыгать, опускаясь на передние лапы и поднимая зад. Мы никак не реагировали на его заигрывания. Тогда он залаял...

Несколько кафедр нашего института расположены в старинном доме, построенном известным архитектором XVIII века. Здесь, в старом корпусе, и наша кафедра — кафедра физического воспитания. Рядом с ней спортивный зал. Широкая парадная лестница выходит к большому зеркалу — зеркало чуть ли не во всю стену.

В зеркале меня увидела Вера Пятницкая, моя альпинистка:

— Сей Сеич, здравствуйте! Хорошо, что я вас встретила, а то и не знала, где искать — на кафедре или на стадионе.

— А что такое, Вера?

— Сегодня в три часа у нас заседание СНО — студенческого научного общества.

— Не могу, Вера, — поморщился я. — У меня сегодня в три часа занятия, и в это же время я должен идти на прием к Бураханову, да еще ваше общество... Что же мне, разорваться?

— А вы студентов передайте кому-нибудь, — настаивает Вера, — все равно ведь сейчас ГТО принимают. А это важно.

— Все важно, Вера, все важно. Когда надо идти сразу на три заседания, я иду на занятия, — сказал я и стал подниматься по лестнице.

Навстречу мне, размахивая какой-то бумагой, пробежала наша лаборантка Валя и крикнула:

— Сей Сеич, с вас полтинник!

— За что?

— Красному Кресту сто лет! — выкрикнула уже с другого пролета лестницы.

На верхней лестничной клетке стояли и курили два наших преподавателя — Ким Шелестов и Володя Овчаров.

— Привет, — сказал Шелестов.

Овчаров отвернулся. Не любит меня Овчаров — не пью я с ним, а недавно при всех сказал ему, что он пьяница и арап.

Наша кафедра — это одна комната, в которой почти вплотную стоят письменные столы. Один из них — в центре — для заведующего кафедрой, остальные по одному на двоих преподавателей. Когда я вошел, все сидели и писали.

— Все строчите, бумажные души? Привет! — сказал я.

— Здорово, горный орел! — Доцент стал подвигать свой стул, чтобы освободить мне место. — Садись отчет составлять.

Я глянул на бланк.

— Мы уже писали такой.

— Ах, молодость, ах, легкомыслие, — закачал осуждающе головой доцент, — они уже писали такой. Это, милый юноша, другая форма. Пункт третий в той форме был пунктом первым, а пункта шестого не было вовсе. Тот отчет мы составляли для проректора, а этот — для учебной части. Пора бы привыкнуть.

Доцент Флоринский — странный человек. Я не могу его понять. По образованию он врач, а диссертацию защитил по физиологии спорта. У нас он ведет горные лыжи. Как-то я его спросил, не жалеет ли он, что не работает в медицине или физиологии, в науке? И он ответил: «Скажу тебе по секрету, Леша, мне абсолютно все равно где работать. Лишь бы платили 320 рублей в месяц. Здесь я к тому же еще и доцент, а в медицине был ассистентом. Кроме того, я люблю горные лыжи, все равно сам катаюсь. Голова у меня совершенно свободна. Это меня устраивает. Бумаги? Да наплевать! Бумаги не требуют души, я пишу их механически».

Доцент выиграл нам много соревнований по слалому, давал кафедре призовые места, несколько лет подряд наши горнолыжники держат первое место по своей группе среди вузов. Он не лезет из кожи, как энтузиаст Шелестов. У меня такое впечатление, что он всегда мыслями где-то совсем в другом месте. Мы все его зовем доцентом, потому что он у нас единственный доцент, до него на кафедре кандидатов наук не было. Он не обижается. Зовут же его Николаем Львовичем. Карие большие глаза, выразительные, и на дне их вечная, затаенная грусть.

— Алексей Алексеевич, здравствуйте, — произнес заведующий кафедрой из-за своего стола, — я вас жду.

Наш шеф очень серьезный человек. Юмор ему неведом. Для него не существует ничего, кроме долга. Александр Федорович поседел на фронте, и теперь у него пышная белая шевелюра. Он болезненно нервный, однако умеет держать себя в руках, никогда не кричит и не повышает голоса. Только лицо покрывается красными пятнами и руки начинают дрожать. Я переставил свой стул к его столу и сел.

— Первое, — начал шеф, — отчет, который все в настоящую минуту составляют по своему виду спорта. Форма у вас на столе. Второе: надо вам взять все наши планы работы и составить единый, общий план по месяцам до конца семестра. Сводный план. Чтобы он лежал у вас на столе под стеклом и вы каждый день видели, что надо делать...

Всего Колокольцев дал мне семь заданий, все до единого бумажного свойства. И я сел за бумаги. Отчет составил довольно быстро, цифры почти все взяты из предыдущего отчета проректору. Принялся за правила безопасности для занятий по альпинизму. Тоже пустое дело, сто раз составлял, но эти требовались инженеру по технике безопасности.

Флоринский один раз отколол номер с этими правилами. На одном листе он отпечатал то, что от него требовали, а на другом — что-то вроде пародии на них. В этих шуточных правилах было сказано, что во время тренировок и соревнований по слалому студентам категорически запрещается: спускаться на лыжах с крутых гор; спускаться на большой скорости; ездить на лыжах между палками (флажками), воткнутыми в снег; делать крутые повороты и так далее. Флоринский ошибся и подал на утверждение вместо настоящих правил эти дурацкие. Спохватился, когда уже было поздно, и они лежали на столе у начальства. Но все обошлось. Заведующий учебной частью не утвердил их по той причине, что в них не было ссылки на документы, на основе которых они были составлены.

Чтобы сделать сводный план работы, я собрал все свои планы. Их оказалось двадцать два. Естественно, в них фигурировали одни и те же дела, иначе для их выполнения потребовался бы не один человек, а все двадцать два. Составлять их приходилось по разным линиям, по разным каналам. Составлять, подавать, утверждать и письменно отчитываться. Непосредственная работа со студентами, по моим подсчетам, занимала у меня около 20 процентов рабочего времени. Ладно, составил план всех планов.

Сижу пишу, но чувствую себя как-то неспокойно, будто не взялся за самостраховку. В альпинизме, когда торчишь на стене, обязательно первым делом забьешь крюк в трещину скалы и пристегнешься. Тогда уж можно спокойно страховку налаживать товарищу, дальнейший путь просматривать или примус разводить. И вот как-то неспокойно на душе, будто не привязался я. Тянет что-то за душу. Предчувствие неприятного. Сроду такого не было. Тут недолго психом стать. Будет чего-нибудь казаться, как доценту. Странные у него бывают заскоки: вдруг кажется ему целый день, что пахнет чем-то отвратительным.

Придет на работу — пахнет, в столовую — пахнет, вернется домой — то же самое.

Когда я работал в горах, все было ясно, просто и разумно. Я был начальником горноспасателей. Сорвался человек — идем, снимаем, тащим. Тяжело, и чего только не насмотришься, но зато не думаешь, зачем и для чего ты это делаешь. Так бы и оставаться мне в горах, да Катя выросла, учиться ей надо. И вот мыкаюсь пять лет в этой конторе и не могу понять, для чего все эти бумаги, собрания, совещания. Встать бы сейчас и сказать: «Товарищи, давайте остановимся на минуту и посмотрим, чем мы здесь занимаемся, кому это нужно?! На что мы тратим время и свою единственную жизнь?!». Но кому скажешь? Колокольцеву? Декану? Проректору?

Откуда начинается профанация в спорте? С планов, бумаг и цифр. Скажем, например, число разрядников-спортсменов должно расти, не можем мы стоять на месте или идти назад. И что получается? Спортсменов-разрядников стало уже больше, чем студентов в институте. А нам все говорят: давай, давай! Нужны цифры. Кому, для чего? Непонятно. Цифры нас губят, цифры нас душат, цифры — первейшие враги нашего дела. Спрашивал я как-то у доцента, в чем тут дело. Он говорит: «Это, Леша, всего лишь один из примеров феномена обратного эффекта».

...В очереди на прием к проректору передо мной осталась одна женщина, наверное, родительница. Вид у нее подчеркнуто независимый: сидит прямо, голову держит высоко.

Выйдет эта дама, зайду я. «Здравствуйте, — скажу, — Валентин Афанасьевич». — «Здравствуйте! Садитесь, пожалуйста, Алексей Алексеевич. Слушаю вас». — «Сбор альпинистский, — скажу, — проект приказа». — «До сих пор не оформили? Я уже завизировал его, если не ошибаюсь». — «Да, восьмой вариант. Вы же знаете, как у нас все делается, двенадцать виз надо собрать, и каждый что-нибудь добавит или убавит. И тогда все снова».

Возьмет он проект приказа, прочтет его и скажет:

«Ну что же, очень хорошо, у меня нет возражений».

Поставит свою подпись, протянет мне приказ и улыбнется:

«Достается вам, Алексей Алексеевич, с этими сборами. Но дело нужное, мы все понимаем, что геолог должен уметь ходить в горах. У нас ведь инструкция министерства есть по этому поводу: ни одна геологическая партия, ни один отряд не имеют права работать в высокогорье без специалиста-альпиниста. Где их взять? Только вы их и готовите. Желаю успеха и очень прошу вас: будьте требовательны и внимательны. Больше у нас не должно быть таких случаев».

«Спасибо», — скажу, — только ведь этот случай произошел не на сборе«.

«Знаю, знаю, — закивает головой проректор, — вы здесь ни при чем. Так, говорите, восьмой раз уже ходите с этим приказом? В чем же дело?».

«Это не меня надо спрашивать, — осмелюсь я, — только бумаги пишем, а дело стоит».

Тогда проректор попросит меня присесть и скажет:

«Очень хорошо, что вы об этом заговорили. Мне давно хотелось посмотреть на нашу работу и на себя со стороны. Своих грехов не замечаешь, а критиковать проректора не каждому захочется. Я был бы вам очень признателен, если бы вы мне сказали, что вам не нравится в нашей работе. Мы живем с вами рядом, работаем бок о бок и никогда не говорим искренне. Уверяю вас, я не обижусь. А если это будет уж очень горько и несправедливо, я просто забуду о нашем разговоре».

«Ну, если так, Валентин Афанасьевич, — скажу я, — извольте. По тем контактам, что я с вами имею, могу сказать, что у меня не было случая, чтобы вы мне чем-нибудь помогли, а не помешали. Вы только отказывали, запрещали или, что еще хуже, заставляли меня заниматься бессмысленной бумажной волокитой. Я специалист по физическому воспитанию, окончил специальное учебное заведение, где нас кое-чему учили, и, согласитесь, разбираюсь в делах спорта, в частности, в альпинизме, куда лучше, чем вы. Вы просто незнакомы с этим делом, что вполне естественно. Так почему же я каждый свой шаг должен согласовывать с вами, а заодно еще с одиннадцатью людьми, понятия не имеющими об альпинизме?! Почему я должен выслушивать неквалифицированные, порою смехотворные, указания и поучения? Ведь в горы со студентами поеду я, а не вы. И на восхождение поведу их я. Зачем же столько резолюций? Или вы мне не доверяете?..».

Открылась дверь, я вздрогнул и поднялся: моя очередь. Краем глаза успел заметить, что вышедшая из кабинета женщина не потеряла своего достоинства, держалась так же прямо, правда, сильно покраснела.

Вошел, притворил дверь, сказал: «Здравствуйте, Валентин Афанасьевич», и остановился около огромного письменного стола, заваленного бумагами. Проректор молчал и что-то судорожно дописывал. Я стал ждать и, когда проректор поднял на меня недовольный взгляд своих выпуклых глаз, сказал: «Проект приказа». Только глянув, Бураханов черкнул по проекту красным фломастером и резким движением вернул мне бумаги:

— Научитесь писать по-русски.

— Что? — Я едва успел подхватить листок, для чего пришлось наклониться как бы в поклоне.

— Я говорю, потрудитесь писать по-русски! — произнес он строго и членораздельно. — Вы работаете в высшем учебном заведении. Не знаю, чему вас учили в физкультурном институте, но школу вы кончали нормальную, такую же, как и все. — Он стал читать то, что писал при моем приходе, давая понять, что разговор окончен.

Руки у меня опустились. Что теперь ни говори, красного фломастера не сотрешь. Начинай все сначала. Глянул я в растерянности на бумагу и понял: недочитал фразу до конца. А если ее недочитать, получается отсутствие согласования: «Согласно разработанным... положению »... Ну зло же меня взяло! Стал кланяться, пятиться к двери. Чего мне бояться? Что он мне может сделать? Выгонит с работы? Плевать... Да и не выгонит, где им еще такого дурака найти? Я делаю полезное дело, а этот бюрократ...

— Вы бюрократ, — сказал я громко и отчетливо. Проректор посмотрел на меня с удивлением.

— Вы не прочли фразу до конца, а уже черкнули... Теперь придется визировать все это в девятый раз. Я пойду с этой бумагой в партком, а если понадобится, то и к ректору.

Опершись руками о край стола, Бураханов поднялся всей своей тушей. Тихо и спокойно сказал:

— Вон отсюда!

Я отколол копию проекта приказа и положил листок на стол:

— Вот. Прочтите на досуге. Хотя бы первую фразу.

— Я сказал вон! — повысил голос проректор. И тотчас же в дверь заглянула секретарша. Пошел я на лестницу, сел на подоконник, закурил и стал думать, что делать: перепечатывать в таком же виде или исправлять, как угодно проректору? То есть заведомо неправильно.

Так проект до него не дойдет, сто раз исправят. А может быть, плюнуть на все это дело? Сил уже нет. В партком не ходить, прав не качать и нервы себе не трепать. Просто не проводить сбор в горах — и все. Я же сам предложил им и разработал эту программу обучения альпинизму. Геодезисты вон обходятся занятиями на развалинах Екатерининского дворца в Царицыне. Или на скальных обнажениях Москва-реки. И Колокольцев будет рад: меньше хлопот — и никакого риска. На кой черт мне это нужно? Действительно?! Для галочки занятий на подмосковных скалах вполне достаточно. Правда, толку от них... А мне-то какое дело? Что мне, больше всех надо?! Да ну их...

Отодвинув шпингалет на оконной раме, я распахнул окно. С улицы хлынул поток свежего воздуха. Из проекта приказа я сделал бумажного голубя и пустил его в окно. Полетел он плохо, носом вниз, ткнулся в траву газона под самой стеной и лег набок, всеми своими резолюциями кверху. Сто раз слышал от доцента: когда тебе поручают что-нибудь или выбирают куда-нибудь, не отказывайся, не навлекай на себя гнева начальства. Но и ничего не делай. В следующий раз и не поручат, и не выберут, только и всего.

Все предельно просто. Зарплата та же, работы меньше. Пойду сейчас и погуляю по улице, просто так. Весна ведь. Гори они все огнем!

2 Наташа

Мне так не хотелось просыпаться, но мама не отставала:

— Вставай, Наточка, вставай, деточка! А то ты опять не успеешь поесть и побежишь голодная. Вставай, моя девочка, завтрак уже готов!

— О-о-о-о! Мама!

— Вставай, вставай! Надо погулять с собакой. — В голосе мамы начинали уже звучать нотки недовольства.

Грей поскреб лапой дверь и открыл ее. Присев на задних лапах и вытянув далеко вперед передние, он потянулся, вытянул поочередно задние лапы. Это он проделывает каждое утро, перед тем как поддеть меня мокрым носом и водрузить мне на голову свою шершавую лапу с когтями. Теперь надо почесать у пса за длинным, низко свисающим ухом и подниматься с постели.

Я опустила ноги с кровати и вспомнила, что у меня на проигрывателе стоит Катькина пластинка с Мирей Матье. Прошлепав босиком в большую комнату, я включила проигрыватель и запустила пластинку.

— Же-теме, же-теме, же-теме!

Вот голос! Простота, легкость — прелесть!

Подпевая Мирей Матье, я одевалась.

— Наташа! Сделай потише, — выглянула из кухни мама, — отец еще спит. — Ему все равно пора вставать.

Но ее не успокоишь.

— Соседей разбудишь! Спят еще люди.

Пришлось уменьшить звук, все равно я побежала в ванную.

Фу, опять эта противная яичница с колбасой! Как скудна фантазия у моей мамы! Но сказать это вслух — значит поссориться. А мы вчера уже достаточно повеселились: почувствовала она все-таки, что от меня пахнет сигаретами, и закатила сцену. Пришлось признаться и пообещать, что больше этого не будет. «Мама, — сказала я, — это была моя ошибка». И ей уже крыть нечем. Очень удобный метод. Говорят, его придумали китайцы: «Это была моя ошибка». И все. А в следующий раз опять: «Это была моя ошибка». Признание ошибки почти искупает вину.

Кроме портфеля, я взяла свой портативный магнитофон. Сегодня мы с Сеичем хотели встретиться, я должна наконец прокрутить ему эту пленку. Обещала. Погулять с Греем я, конечно, не успела. Никак у меня не получается со временем. А Грей, хитрая бестия, не очень-то и рассчитывал на это. Он пристает к маме, все понимает животное! Я только поцеловала его в морду и побежала.

Первая пара у нас — геосъемка, лекция для всего курса в тринадцатой аудитории. Прибежала прямо к звонку. Вошла и вижу: Генка машет рукой — иди, мол, я тебе место занял.

— Я сегодня слушать не буду, — отмахнулась я, проходя мимо него. И села на самом верху. Мне надо было побыть одной, почитать письма Игоря. Давно уже не читала. Хочу побыть сегодня с ним.

«Заинька, моя любимая!

Не сумел я тебе написать в первый день, была суета. Как я скучаю без тебя! Как жаль, что ты не могла поехать с нами! Я все время думаю о тебе, и ты все время со мной. Вот так мы и живем — ты, я и горы.

А вот в лагере мытарно. Инструкторов наших, командиров отделений, нет еще в лагере, они на своих спортивных восхождениях. Вообще инструкторов не хватает, поэтому, как мы узнали, нас специально "резали" на физнормативах. Шесть девочек и одного парня списали в туристы. Наши все прошли, Сеич похлопотал. Его тут все знают. Что ты! Наш Сей Сеич! Сила! Без него вообще бы нам тут ничего не выгорело. Хороший мужик. Девчонок жалко. Представляешь: готовились, тренировались целый год, а их списывают в туристы. Слезы, конечно, все ревут. Мы к Сеичу, а он говорит: "Нет инструкторов, что я могу сделать? Больше десяти человек в отделении новичков не может быть, нарушение правил".

Смотри, что я нашел сегодня у Расула Гамзатова:

"На вершинах живут тысячелетия. Там живут вечные и правдивые деяния героев, богатырей, поэтов, мудрецов, святых, их мысли, их песни, их заветы. На вершинах живет то, что бессмертно и не боится земной суеты".

Здорово, а? На вершинах живут герои, мудрецы и еще несколько студентов-геологов. Скоро еще напишу, а пока я хочу поцеловать тебя. Я люблю тебя, Наташа, я люблю тебя больше всех на свете. И ты это знаешь.

Твой Игорь Староверцев.

12 августа».

«18 августа ...

Любимая моя!

У меня сегодня нехороший день, но все равно я должен тебе о нем рассказать. Кому же еще...

Наши "солдаты" выпили вчера втихаря. После отбоя пришли в нашу палатку Генка с Виталием и принесли две бутылки водки. С нами живут еще Колька со Славкой. Мы с Тешей не стали. Они над нами издевались: боимся Сеича, поэтому и строим из себя невинность. Я им сказал: "Сеича не боимся, а уважаем, и подло его так подводить ". Спорить с ними я не захотел, накрылся подушкой и сделал вид, что сплю. Но спать они не дали до двух часов, пока не пришел дежурный по лагерю. Ужасные пошляки.

Лежал я и думал о том, что такое пошлость. Для меня пошлость — не скабрезные анекдоты, а стереотипность мышления, всякий штамп в человеке, отсутствие в нем индивидуального восприятия мира. Пусть даже не идеалов, а просто своих собственных взглядов на вещи. Если ты не пьешь, какой же ты мужчина?! Какой же ты мужик после этого? Если ты не заводишь себе девушек на неделю... и т. д. Ты обязательно должен быть, как они, как все, угождать своим низменным инстинктам и не думать о смысле жизни. Пошлость — это бездарность. Наверное, только одаренным людям дано видеть то, что не видят другие. Помнишь (мы с тобой говорили), Толстой? Увидел абсурдность Шекспира. Неважно, прав он или нет. Но смог ведь старик освободиться от многовекового внушения и посмотреть на Шекспира своими собственными глазами. И, не боясь, высказать все, что он о нем думает.

А мы ведь вернулись с ледника. Шли туда долго, все выше и выше, все ближе становились вершины, которые были так далеки снизу. Ледник совсем близко. Вот первый снег! Чудно — жарко, лето и снег!

Я целую тебя и очень люблю. Игорь».

3 Алексей Алексеевич

Зазвонил телефон. Лаборантка Валя взяла трубку, сказала: «3десь», потом: «Сей Сеич, вас». Я подошел к телефону.

— Товарищ Герасимов?

— Да, я.

— Алексей Алексеевич?

— Да, Алексей Алексеевич, — ответил я и подумал:

«Из-за Бураханова. Начинается».

— Товарищ Герасимов, вам надлежит сейчас же зайти в комнату номер 201, — строго и даже несколько торжественно произнес низкий мужской голос.

— А с кем я говорю? — поинтересовался я.

— Моя фамилия Колотилкин, — ответил низкий голос и добавил: — Мы вас ждем. Занятий со студентами до семнадцати ноль-ноль у вас не будет. Вас заменят. Есть договоренность.

— Кто знает, что такое комната 201 и кто такой Колотилкин? — спросил я, обращаясь ко всем присутствующим.

— Гражданская оборона, — произнес заведующий, отрываясь от бумаг, — я забыл вам сказать. Опасения мои прошли, и я сказал со злостью:

— Не пойду!

Тогда Колокольцев оторвался от бумаг и посмотрел на меня изучающе.

— Обязательно надо идти. Обязательно. Вы не представляете, как это может быть серьезно.

— К черту! — еще больше разозлился я. — Этого еще не хватало... Такая серьезность, такая таинственность... Когда же заниматься со студентами? Три пары уже пропустил, все какие-то очень важные дела. Когда же выполнять ваши поручения? Вы дали мне семь заданий.

— Вы выполняете не мои поручения, а свои служебные обязанности, — проговорил Колокольцев очень спокойно.

Предвидя длинный монолог об исполнении моих обязанностей, в котором будет перечислено все, кроме занятий со студентами, я поспешил уйти.

Первая комната в подвале оказалась чем-то вроде зала заседаний. Во всю ее длину стоял накрытый зеленым сукном стол, приткнутый к безжизненному письменному столу. На стенах висели учебные плакаты с изображением людей в противогазах, в защитных костюмах. Одни из них несли кого-то на носилках, другие стояли в строю, третьи определяли приборами зараженность местности. За этой комнатой были еще другие, но собирались здесь, и я, отметившись, присел в уголок. Люди были все незнакомые и почти все пожилые.

Сначала говорил Колотилкин. Воспользовавшись передышкой среди дня, я прикинул, что мне надо в ближайшее время сделать, и выписал дела на бумажку. На часы я не смотрел и не дергался: все равно отсюда раньше времени не уйдешь. Потом стал что-то говорить подполковник. Он был похож на отца Теши Бебутова. Разве что тот ходит в штатском.

Мы встретились с ним в аэропорту Быково, когда летели к Теше в больницу. Тогда он мне и руки не подал, я в его глазах был убийцей. Я тоже молчал, больно мне надо. А когда он стал приставать ко мне с вопросами, я ему сказал: «Я там не был, узнаете все от Теши».

Мы разыскали Тешу в коридоре распятым на хирургической кровати. Одна нога в гипсе, другая на вытяжке, забинтована и вся правая рука от пальцев до плеча. Лоб, нос и одна щека черные еще, а другая щека уже розовая — сошла короста. Губы — сплошная болячка. Разговаривал он с трудом, но ему хотелось говорить и говорить без конца. Врач рассказывала нам, что до этого он долго молчал. На вопросы отвечал односложно и неохотно.

— Один день потерян, — говорил Теша, — должно быть шесть дней, а получается пять. Два дня без памяти, пришел в себя уже здесь, в больнице. Правда, был момент, когда я вдруг сообразил, что меня везут в машине. Грузовик. Я лежал в кузове. Потом опять ничего не помню. А когда пришел в сознание и понял, что остался жив, стал вспоминать все по порядку и почти все вспомнил. Только не хватает одного дня. — Теша посмотрел на меня и улыбнулся одними глазами, — может быть, найдется еще. Значит, так, у нас это было решено заранее...

Теша начал рассказывать, а отец ему запрещает:

— Ты молчи, Теша, тебе сейчас трудно разговаривать, я еще здесь долго буду, ты успеешь мне все рассказать.

А тот ему:

— Я не тебе, папа, рассказываю, я Сей Сеичу. Он понимает. Все вспомнил, — говорит Теша, — и очень прошу вас, Сей Сеич, не сердитесь на него. Сейчас все по порядку...

Молчу, слушаю.

— Перед горами мы все прочли про Ушбу, не просто так — взяли и пошли. И вас просили рассказать о ней. Помните? В поезде? Вы хорошо тогда говорили, а под конец сказали: «Но это пока не для вас». А мы уже знали, что пойдем на Ушбу.

Он сразу умер. Там острые скалы. Он упал на них с высоты километра. Вы знаете, там лететь донизу, сами говорили: «Кто падает с Ушбы, того не находят».

— Как он упал? Поскользнулся, что ли? — спросил Петр Суренович.

— Поскользнулся... Нет, он не поскользнулся, он улетел.

Теша закрыл глаза и помолчал.

— Мы не могли, папа, идти на Ушбу, не имели права. Mы скрыли это от Сей Сеича и всех ребят. Никто не знал. Все ушли через перевал к морю, а мы остались. Сказали, что будем возвращаться через Нальчик. У нас были кошки, ледорубы, крючья — два ледовых и пять скальных. Был молоток, веревка была, не альпинистская, но крепкая. План составили. На вершине должны были быть на третий день.

Альплагерь «Шхельду» обходили на рассвете, чтоб нас не заметили и не задержали. На другое утро, только стали подходить к Ушбинскому ледопаду, увидели людей. Кого-то вели под руки. Мы спрятались.

— Это группа «Локомотива» спускалась, — сказал я, — у них травма была.

— Откуда спускались? — спросил Тешин отец.

Я ответил, что с Ушбы, что до вершины не дошли, камнем задело девушку, и вот ее-то и вели.

—Сильно ударило? — поинтересовался Петр Суренович.

— Да... так... испортило немного профиль, — ответил я. Не хотелось прерывать Тешу.

— Вот оно что, — проговорил тот, — теперь понятно, — и продолжал: — Ледопад очень тяжелый. Простреливается все время камнями и льдом. Шли без веревки. На крутом льду пробовали проходить на передних зубьях, да не получалось, как у вас, Сей Сеич. Не умели. А думали — научились.

— На каких зубьях? — не понял отец.

— На передних зубьях кошек, — сказал я, — есть такой способ подъема, я потом вам объясню.

— На Ушбинском плато очень красиво вечером. Восторг был, радовались, — продолжал Теша, — отсюда начали восхождение. В первый день вышли на «подушку» Ушбы. Круто, носом упираешься в лед. Страшно было, ноги ходуном ходили. Но как-то поднялись по крутому льду. А как поднялись, увидели, что нам тут уже не спуститься.

Я взялся за голову.

— Подниматься, папа, по крутому льду легче, чем спускаться, — пояснил Теша. — На плато мы оставили под камнем палатку, один рюкзак со спальным мешком и лишние продукты. Остался у нас один мешок и один рюкзак на двоих.

Нa второй день поднялись от «подушки» до скал Настенко. Крутой лед. Фирн по нему стекает с шелестом. И тут у меня страх пропал. Больше я уже не испытывал страха: я знал, что нам отсюда не спуститься, что нам уже не жить.

Оставалось только одно — идти к вершине.

На скалах переночевали и оставили все вещи, решили, что за день дойдем до вершины, там переспим без спального мешка и утром спустимся к рюкзаку.

Я снова обхватил голову руками. Если бы дошли до вершины, они все равно погибли бы на ней.

— По скалам контрфорса вышли на гребень, — взглянув на меня искоса, продолжал Теша, — погода хорошая, парит, снег раскис. Гребень острый, проткнешь его ледорубом, видно ледник. Карнизы свисают, того и гляди улетишь вместе с ними. Тут сразу испортилась погода. Только что было солнце, вдруг ветер, снег, гроза. Мы стали срываться. Сначала я поехал по льду. Игорь меня задержал веревкой, потом он сорвался, я его задержал. Торопились. Куда — неизвестно. Сели переждать погоду под скалой. Сидим, молчим. Что говорить? Чувство полной обреченности. Ты нашел пленку? — обратился вдруг Теша к отцу.

— Какую пленку?

— Значит, не нашел. И хорошо. Вторую Игорь отдал Наташе Сервиановой.

Петр Суренович поерзал на стуле, хотел что-то сказать, но промолчал. — Ну вот, сидим мы, — продолжает Теша, — а я и говорю: «Давай клюкву съедим, пить хочется».

У меня в кармане был тюбик клюквенного экстракта. А он отвечает: «Подожди немного, еще можно терпеть». А тут гроза, молнии сверкают, гром рядом... Засыпает нас снежной крупой. Прижались мы друг к другу под скалой, и я то ли задремал, то ли забылся, только вдруг мысль такая: «Замерзнем! ». Игорь будто прочел мои мысли: «Пошли!». Сказал и встал. Гроза отходит. Вылез я из-под скалы, вышел за ним на гребень, а его нет. Обрывается след на гребне, а самого нет. Только снег стекает по льду и кусок карниза висит, остальной карниз обвалился. Смотрю вниз — ледовая стена, и под ней в глубине острые скалы. Мне туда не опуститься. Если только как он... Там больше километра лететь.

Долго сидел на гребне. Съел всю клюкву, весь шоколад. Решил заночевать под той же скалой, где мы сидели. Не спал, конечно, иначе бы свалился или замерз. Ногу свело до бедер, все тело одеревенело. Перед глазами Нальчик, Сей Сеич, хоть далеко, а видно. Зарево, светящаяся подкова. Мерцает, дрожит, прыгает. Думал, это я дрожу, нет — она. Колебания воздуха. Утра не дождался. Можно было бы еще посидеть и умереть спокойно и незаметно. Оказывается, инстинкт самосохранения сильнее. Если есть хоть один шанс из ста, он будет руководить тобой до конца. Сам не знаю, как я встал и начал спуск.

Шел на кошках, снег был как лед. Потихоньку спустился где-то до скал Настенко. В одном месте поехал было в кулуар. Пo терке такой — лед с острыми камнями. Зацепил камень кошкой, бросило в сторону, зарубился ледорубом. Разбил левое колено, зато остановился. Дошел до рюкзака, нашел его, поел, залез в мешок и до утра покемарил.

Заснул — все забыл, проснулся — лучше не просыпаться. Погода прекрасная, но холодно. Лежал, пока солнце не встало. Часы у меня остановились. Ладно. Дальше. Колено распухло, идти трудно. Вертелась в голове все время одна и та же мысль, вернее, фраза, возможно, я говорил ее вслух: «Вот еще одна жертва Ушбы». Повторял без конца и никак не мог от нее отделаться. Начал сходить с ума.

Смотрю, внизу ледоруб лежит, а рядом красное — кровь. Решил, что это он. Стал медленно спускаться, чтоб не сорваться. Хотелось дойти. Подошел — два камушка из-под снега торчат буквой Т и рыжий камень. Вспомнил: он ведь упал на ту сторону, здесь его быть не может. На крутом льду пошел лицом к склону. Не спешил, но все равно не удержался. Летел как круглый камень. Мы с Игорем бросали камни. Круглый идет прямо вниз, а плоский подпрыгивает и выписывает дугу. Я летел прямо вниз. Сорвало ледоруб с рукавицей, стащило рюкзак, потом слетела кошка. Я сопротивлялся, когда кидало, старался падать на ноги. А меня подбросило вверх, как на трамплине, перелетел широкую трещину и шлепнулся в снег. Смотрю, рюкзак приехал. И... в трещину. Потом вижу розовый снег и думаю о себе: «Это его кровь». Моя, значит. Думаю о себе со стороны, будто с того света. С лица у меня капало, ободрало, как наждаком. И руку до кости. Встал я и упал: нога сломана. (Обе берцовые кости, закрытый перелом.) А на другой ноге — колено, то же самое колено кошкой разбил, разодрал. Лежу, раз встать нельзя. И вот такая дурацкая картинка:бежит человек без головы.

Теша потрогал кончиком языка свои заскорузлые губы и посмотрел долгим взглядом на отца.

— Ты можешь коньяку принести? — спросил он.

— Коньяку?!

— Да, коньяку.

— Конечно, — сказал Бебутов и добавил: — Если тебе разрешат.

— А если не разрешат? — прищурился Теша.

— Тогда не стоит. Если врач не разрешает, значит, тебе это может повредить. А тебе надо поправляться, — ответил его отец.

— Так я и знал... — проговорил Теша. — Эх, папа, папа, научила тебя жизнь дисциплине. Какой ты правильный человек... Мне уже ничего не может повредить, папа, я выжил. Нога выправится, без нескольких пальцев я обойдусь... Да это я так... Не для себя.

— Ну, хватит. Теша, — перебил его отец, — ты устал. Я пойду поговорю еще с доктором, а ты отдохни. Мы сейчас переведем тебя в палату.

Он встал и недобро посмотрел на меня. Я остался сидеть. Теша принял мою сторону.

— Иди, если хочешь, — сказал он, — но я буду рассказывать дальше. Ладно, отец, я не хотел тебя обижать. Посиди, я расскажу до конца. Может быть, мне этого никогда не захочется. А рассказывать придется. И не раз. Спасательной службе (уже приходили), комиссии и отдельно — милиции.

Бебутов-старший сел. Мне даже стало жалко его.

Теша опять закрыл глаза.

— Да, без головы, — он посмотрел в потолок и продолжал: — И вот, когда я встал и упал, побежал этот человек без головы. Отсюда все начало путаться. Может быть, здесь я этот день и потерял. Все, что я делал после, происходило без участия моей головы, может быть, руководил моими действиями спинной мозг. Я двигался, полз по леднику вниз, полз днем и ночью, как только прояснялось сознание. Логики в выборе пути никакой не могло быть, однако я оказался у ледопада, куда и должен был прийти. У меня была рукавица и нож. Я подрубал одной рукой карманы во льду этим ножом, им и тормозил. Больную руку я отморозил. Ампутировали передние фаланги пальцев, это вы знаете. Полз, рубил, съезжал на животе, тормозя ножом. Нож этот потеряли. Жаль. Ничего не осталось от наших с Игорем вещей, только футляр от очков.

Потом на морене я увидел ромашку. Это меня потрясло. Я взял ее в рот, зажал зубами, губ у меня не было. Очень боялся ее потерять.

Потом были каменные люди. Под ледопадом стояли базальтовые отдельности. Дед с бородой, девушка с пышной грудью и высокой прической, монгол и какой-то каменный урод... Я спал под ледовым грибом, и слышу они заговорили:

«Человек! Чело-о-о-в-е-ек!»

«Тихо, — загудел дед, — он еще живой!».

Девушка ему говорит:

«Нечего бояться, он сейчас умрет».

Я притворился мертвым, а сам подсматриваю одним глазом. Они пахли камнем. Запах камня — запах взрыва и камнепада. Думаю, стемнеет, уползу. А они зашевелились, стали переговариваться. Говорят медленно, гулко. Несправедливо, мол, что хозяином здесь стал человек. Мы были раньше, а человек пришел недавно, он новичок. Он может нас взорвать.

А девушка опять грохочет:

«Этот не взорвет, он скоро умрет».

«Ты не знаешь, он геолог», — басит дед,

«Ге-о-о-о-ло-о-о-г!» — как гром по горам.

«Он умирает», — говорит девушка.

Монгол медленно поворачивается всем телом к деду и вторит:

«Он умирает».

«Хорошо, что они так скоро умирают, а мы не умираем».

«Не умираем», — повторяет за дедом уродец. Он, видимо, у них дурачок. Каменный болванчик. Голова большая, а ручки маленькие.

«Тысячу лет... Десять тысяч лет...».

«Почему десять тысяч? — возмущается медленно монгол.— Я мезозойский, а дед архейский. Правда, дед?».

«Пра-а-в-да! Но вы не шумите, — он может услышать».

Они замолчали, я уполз в темноте. Это было в ночь на двадцать девятое августа. Двадцать девятого меня нашли. Один день куда-то пропал.

Нашли Тешу действительно двадцать девятого. Альпинисты совершенно случайно наткнулись на него. Он был без сознания. Во рту у Теши торчала ромашка...

— На этом, товарищи, все, — вернул меня в подвал Колотилкин. — Наше время истекло. Сейчас шестнадцать часов пятьдесят минут. Через десять минут у некоторых из вас занятия. О следующем заседании штаба вы будете извещены.

Что мне понравилось в Колотилкине — его точность.

4 Елизавета Дмитриевна 

Чего я не могу понять, так это твою гору, мой мальчик. Все думаю и думаю о ней, Гаренька, и не пойму: зачем? Что бы ни делала, на работе ли я, в трамвае или в магазине стою, все у меня на уме эта Ушба. Зачем надо на нее лезть? Стоит и пусть себе стоит. Я просила Тешу принести мне книги об альпинизме. Прочла тоненькую книжку, «Непокоренная Ушба» называется. Нет, не пойму. Столько людей на нее лазили, многие погибали. Но зачем?! Пытаюсь осмыслить. И сколько раз сама я по ночам мысленно лезла на эту гору. Весь твой путь проделывала, как он в книжке описан. Ведь есть много путей на вершину. Есть трудные, есть еще труднее, легкого нет. И вот я карабкаюсь. То за камни хватаюсь, то лезу по скалам, то взбираюсь по снежной горе. Только по льду у меня не выходит, лед скользкий, как по нему поднимешься? Падаю я не только на льду, падаю вместе с камнями и со снегом, каждый раз падаю. И лечу вниз на камни, на скалы. Пытаюсь представить себе твой последний миг. Хочу узнать, что ты чувствовал в это мгновение, когда должен был удариться, разбиться, умереть. Теша сказал, что умер сразу, в одно мгновение. Вышел он из больницы, ходит пока на костылях. На год дали ему академический отпуск.

Не сердись на меня, мой мальчик, но это было заблуждением. Ты только начал жить. Сколько еще предстояло тебе вершин, сколько синяков и тупиков, и побед! И вот, первая ошибка стала роковой...

Разбирала я твой стол, сынок, смотрю — тетрадка, а в ней стихи. Оказывается, ты писал стихи. Я и не знала. Стала читать. И эта маленькая тетрадка, всего восемнадцать твоих стихотворений, рассказала мне о тебе так много! И такого, о чем не знала. Оказывается, например, ваше поколение помнит войну. Никогда не думала, что в нашей войне вас может интересовать что-нибудь еще, кроме героических подвигов. А ты ходил к братским могилам на Преображенское кладбище, сидел там, думал. Хорошо написал, очень хорошо! Никто не принуждал тебя идти туда, стоять над ними, представлять себе этих людей. Не мероприятие, не праздничное возложение венков, ты сам пришел. Потребовала душа. А мне казалось, особенно в последнее время, что мы вам надоели со своей войной.

— Когда я дошла до стихотворения «Маме», я читала его и очень плакала. А твой пес встал на задние лапы, тычет меня носом и слизывает слезы с моих щек. Не было у меня сил рукой пошевелить. Хороший пес, ждет меня, радуется моему приходу, моему существованию. И видишь, даже утешает. А нас с ним люди бранят. Как выйдем погулять, кричат: «Не ходи с собакой, здесь дети гуляют!». Одна из этих женщин недавно порадовала меня. Иду я с Пузырем, а она мне и говорит: «Старая дура, тебе бы с внучатами гулять, ты все с собакой ходишь!». Как плетью полоснула. Я чуть не задохнулась. Ничего я ей не сказала, прошла мимо. Что ей скажешь? Но в душе пожелала я ей на старости лет остаться даже без собачки. Вот какая я стала злая.

Есть у тебя стихотворение, посвященное отцу. Не знал ты своего отца, совсем не знал, от ран он погиб...

В первые дни войны он был ранен. Он умер, так и не дождавшись тебя.

Какие хорошие стихи ты написал Наташе! «Кабы не было тебя на свете», «Сегодая ты сказала мне...», «Снег»... Очень красивые, возвышенные.

А ведь она была у меня недавно, сынок. Ходит ко мне. Тут я пришла с работы, гляжу, все мои посадки около дома затоптаны. Детишки бегали. Я купила на рынке рассаду, посадила, полила, хоть и тяжело мне стало воду в ведре таскать, и огородила цветы палочками. Но палочки не помогли, снова все затоптали. Целыми днями сидят на лавочке у подъезда бабушки, и хоть бы одна сказала: «Ребята, нельзя там бегать, цветы посажены». Остановилась я, смотрю, на свои труды, а они мне сочувствуют, бабушки, ругают кого-то, сами не знают кого. Себя ругают. Обидно и жаль цветов. Тут не только цветы, и людей пожалеть можно. Но я стала злая, повернулась и пошла, не слушая. Вышла с Пузырем, хожу и думаю: «Пусть все бурьяном зарастет! Мне ничего не надо! ». А потом все же взяла ведро с водой, ножик и пошла. Хоть что-нибудь спасти. Живые ведь они. Сижу, копаюсь, и вдруг со мной кто-то присел рядом и помогает мне. Гляжу — Наташа! «Вы не огорчайтесь, Елизавета Дмитриевна,— говорит, — я вам анютиных глазок привезу, они все лето цветут. У нас на даче много, в следующий раз обязательно привезу». — «Спасибо, девочка. Давай с тобой чай пить».

Долго мы с ней сидели. Я, конечно, про тебя рассказываю, а она слушает. Ей интересно, хочет все знать. Какой ты маленький был да что любил. Так хорошо мы с ней посидели! Ведь почему-то никто не хочет слушать, когда я про тебя рассказываю. Про своих детей говорят, я слушаю, но только я начну о тебе, люди сразу пытаются перевести разговор на другую тему. Они думают, чудаки, что мне о тебе больно вспоминать. Как будто мне нужно вспоминать о тебе, как будто я все время о тебе не помню. Они хотят, чтоб я тебя забыла, думают, так мне будет лучше. А Наташа умная девочка, она знает, что, кроме тебя, у меня никого нет. Ни о чем другом она со мной и не говорит. Вместе с ней мы читали твои стихи. Оказывается, она их знает, показывал ты ей. А мне нет.

5 Алексей Алексеевич

На стадион мы шли с доцентом. Я люблю с ним ходить, нет-нет да расскажет что-нибудь, он много знает. С детства его научили английскому и французскому, и он читает литературу, которая нам недоступна. Счастливый человек, можно только позавидовать. Сколько я ни учил английский в школе и институте, но так его и не знаю.

Говорили о какой-то ерунде, только он вдруг спросил:

— Сколько тебе лет, Леша?

— Тридцать три, — говорю, — а что?

— Тридцать три... Это «акме», время свершений. В этом возрасте Христос взошел на Голгофу. Не пора ли тебе подумать о своей жизни всерьез, провести научное исследование, защитить кандидатскую диссертацию. Ты парень работящий, целеустремленный. Возьми тему по физиологии альпинизма. Посмотри литературу, что сделано в этой области, и давай вместе подумаем над выбором темы. Я могу быть твоим руководителем.

— Спасибо, Николай Львович, — говорю я, — только не знаю, как и подступиться.

А он говорит:

— Не боги горшки обжигают, научишься, была бы охота. Тебе нужно защищаться. Какая-то цель. Есть и другая сторона дела — деньги. Я получаю ровно в два раза больше тебя, а делаем мы одну и ту же работу.

Он говорил, а я думал: «Да, теперь я займусь диссертацией. Раньше с этими альпинистскими сборами у меня не было времени для науки. Теперь буду жить для себя. Хватит. Плюну на все, засяду за книги».

— А ты не собираешься писать докторскую? — спросил я.

— Не собираюсь.

— Почему?

— Докторская нынче не наука, а дипломатия, — сказал доцент,— мне это не поднять, поэтому я занят пока другим.

— Чем, если не секрет? — Доцент улыбнулся:

— Ищу философский камень.

— Нет, серьезно.

— Я серьезно. Я ищу, если хочешь, ту философскую платформу, на которой моя жизнь имела бы смысл и оправдание. Чтобы я мог жить прилично и в то же время не принимать участие во всем этом бумаготворчестве...

— Ну, ну, расскажи. Интересно.

— Сложно, Леша, — ответил доцент, — так на ходу не объяснишь. Да тебе и ни к чему забивать голову. Твои задачи ясны и просты.

— Когда найдешь камень, скажи. Глядишь, и нам пригодится.

— О нет, — засмеялся доцент, — для каждого этот камень должен быть своим. На роль пророка я не претендую. Я просто даю тебе совет, который ты можешь и не принять.

— Почему же? Я думал о диссертации, Николай Львович, и даже для этого кое-что сделано.

— Вот и хорошо. Я тебе с удовольствием помогу.

— Только ведь я, Николай Львович, сказал сегодня Бураханову, что он бюрократ и вредитель.

— Как?! — засмеялся доцент. — Прямо так и сказал?

— Так и сказал. «Вы бюрократ, — говорю, — и только мешаете работать». — И я рассказал о сегодняшнем приеме у проректора.

Рассказ мой еще пуще развеселил Флоринского.

— Да, — сказал он, смеясь, — тогда твое дело швах. Не быть тебе кандидатом наук.

— Это мы еще посмотрим... Что, я неправду сказал?

— Сказал ты, безусловно, правду, но чего добился? Не-е-е-т, — покачал головой доцент, — здесь ты маху дал. Тут ничего не изменишь, пора бы тебе это понять.

Возле раздевалки сидели перед футбольным полем Овчаров и Козельский. Оба в пиджаках, при галстуках и в начищенных ботинках. У Овчарова в маленьких глазах — злость, а красное лицо Козельского не выражает ничего, кроме равнодушия коровы. Они никогда не переодеваются для занятий в тренировочный костюм. Козельский иногда напялит на голову спортивную шапочку и считает, что он в форме. Разминки не проводят и присутствующих на занятиях студентов не отмечают. У них в журналах все присутствуют.

Овчаров на первом занятии с первокурсниками гидрологического отделения собрал их в спортивном зале, рассадил на гимнастические скамейки и заявил:

— Для начала запомните раз и навсегда: самый главный предмет у вас в институте будет физическое воспитание.

А когда слегка напуганный студент робко спросил у него, почему именно физическое воспитание, Овчаров взревел:

— Как почему? Как почему?! Да вы посмотрите на своих преподавателей по другим предметам, это же все рахиты!!!

Вот из-за таких «педагогов» нас и называют презрительно «физкультурниками». Только доцент не обижается, когда его называют «физкультурником».

Студенты переоделись, мы вышли и построили каждый своих. У доцента были почти все, у нас с Шелестовым чуть поменьше. К Козельскому пришли всего три студента, он отправил их играть в футбол к студентам Овчарова. А тот тоже своих не строил и не отмечал, бросил мяч и ребята пошли играть в футбол.

Шелестов замечательно проводит разминку. Он никогда не повторяется, упражнения у него всегда новые, эмоциональные и игровые. После разминки лица у студентов разгоряченные и довольные, как и у самого Шелестова. Неужели он готовится к каждому занятию? Когда он только успевает?

Мои альпинисты бегали на время пять тысяч метров, девушки — две тысячи. Готовимся к кроссу, зарабатываем путевки в альплагерь. Ориентировщики Кима Васильевича отрабатывали выносливость, с каждой тренировкой увеличивая дистанцию. Лучшие его ребята пробегают уже по десять километров. Доцент давал своим горнолыжникам четко разработанную систему специальных упражнений. Делал он это здорово, для человека, не имеющего физкультурного образования, просто отлично. Знает дело и любит. Горные лыжи нынче модны, студенты валом валят к нему.

В раздевалку мы вернулись слегка уставшими. Я ничего пока не сказал своим. Перестанут ведь ходить. Какой альпинизм без гор? Им он не только интересен, но и нужен.

— Вот случись сейчас что-нибудь серьезное на футбольном поле, ведь им не отбрехаться, дуракам, — ворчал Ким, стягивая с себя тренировочную куртку: Овчаров и Козельский ушли, не дождавшись конца игры. — Я, пожалуй, посижу, пока кончат.

— Посиди, посиди, Ким, — покачал я головой, — юродивый ты, что ли? Нахалы они, понимаешь ты или нет?! Хамы. И с ними надо поступать соответственно. Сколько они у тебя по рублику забрали? А ты все даешь. Такая доброта хуже воровства. Сколько можно терпеть этих бездельников?! Мы работаем, а они сидят себе поплевывают! А теперь совсем ушли!

— Да, надо поговорить с ними, — согласился со мной Ким, — нехорошо.

— Поговори, поговори... Еще раз поговори и еще, — заводился я, — а они пошлют тебя куда подальше. Для Колокольцева это лучшие люди, у них журналы в порядке. Год рождения у каждого проставлен и даже домашний адрес.

— Причем, — добавил доцент, — все студенты ровесники и все живут в общежитии.

— Надо бы Колокольцева пригласить на стадион, — сказал я, закончив переодеваться. — Пусть посмотрит, что тут происходит.

— Он был недавно, — ответил мне Шелестов. — Козельский сказал, что отпустил своих пораньше, на производственное совещание, а Володька сидит себе, что ему... Вот кончат игру, проведет разбор, мол, все идет нормально.

Он зашнуровал ботинки и поднялся.

— Удивительно, как отдельные слова меняют свое значение. Я о слове «бездельник». Сейчас оно звучит как очень мягкое, этакое журящее словечко и только. А я недавно читал повесть Сардинского «Амалатбек», и там слово «бездельник » звучит как самое страшное оскорбление. Или так:

«То все бандиты, бездельники, головорезы!». Сто лет тому назад бездельник приравнивался к головорезу, к убийце. Бездельник был последним человеком, изгоем.

Тут меня уже зло взяло.

— А ты везешь их на своем горбу, — повернулся я к Киму. — Те, гастролеры, пришли, журнальчики заполнили, бумажки написали и в пивную.

— С ними ничего не поделаешь, Сеич, такие люди, — сказал Ким примирительно . — Выгони их , они другое место найдут.

— Ну что же, каждому свое, — вмешался доцент. — Я философствую, как ты говоришь, Ким Васильевич везет, а ты у нас борец. Тебе и карты в руки.

— А что? Вот возьму и скажу на следующем заседании кафедры, встану и все скажу. Кто работает, а кто ездит на чужом горбу. И про очковтирательство скажу. Возьму Витькин журнал, где будет отмечено, что сегодня у него все присутствовали на занятиях, и покажу его. Возьму Володькины журналы и проверю год рождения и адреса. Надо ткнуть носом нашего старого труса, пусть нюхает, какую показуху развел на кафедре.

— Его тоже можно понять, Сеич, — сказал Ким, — год до пенсии. — Он чесал свою плешь, а доцент смотрел на меня, как мне показалось, с удовольствием. Но в его доброжелательной улыбке чуть-чуть читалась ирония.

— Не поймет, — проговорил Шелестов, имея в виду нашего шефа, — не поймет и обозлится. Решит, что ты под него копаешь. Тогда греха не оберешься. Что ты, его не знаешь? И потом, надо с ними сначала поговорить.

— Да что с ними разговаривать?! Не говорили разве?

— Прости, Леша, — сказал доцент, — но я представил себе конечный итог твоего мятежа. Сейчас у нас на кафедре тихо. Противно, но тихо. После твоего выступления, по сути, ничего не изменится, но жить станет невозможно. Образуются лагеря, начнутся подсматривания, подсиживания... Как хорошо, что сейчас у нас этого нет. Перебиваемся на одном подхалимстве. Ты хочешь выпустить джинна из бутылки. Ведь если порыться, то можно и у тебя что-нибудь найти. У тебя даже легче, ибо ты больше делаешь. А изменить при Колокольцеве ничего не удастся. Пора тебе быть умнее. Ты говоришь о частностях, о двух бездельниках. Но даже если убрать эту частность, общий порядок не изменится.

Шелестов помялся, покряхтел, запихал в свою спортивную сумку завернутые в бумагу кеды и вышел.

— И этого не переделаешь, — сказал доцент. — И не надо. Все бы были такими, как он. Идем?

Мы прошли мимо Кима Васильевича, сидящего на месте Овчарова, к выходу со стадиона. «Чего я опять завожусь? — думал я, — опять мне больше всех надо...». Флоринский сказал:

— Оба они, конечно, подонки, пьянь. На свете всегда существовали и существуют подонки. Ты можешь стать пьяницей и погибнуть, а можешь стать Лобачевским, Королевым или Пастернаком. Это в твоей воле. Особенно у нас в стране, где так легко учиться и в общем-то легко жить.

Вот мы говорили с тобой о философском камне. Человечество накопило такое количество мыслей и идей, записанных на бумаге, что только ленивый, бездарный и нежизнеспособный человек не может найти взамен пьянства подходящих истин и идей. Подонки всегда были и будут. Дело гораздо серьезнее, глубже...

— Ты все прикрываешься какими-то высокими материями, а по-моему, это просто приспособленчество. Глаза у доцента стали грустными и отчужденными.

— Ты думаешь, что меня обидел? — сказал он. — Нет, Леша, огорчил. В том-то и дело, что никто не хочет видеть леса за деревьями, и ты в том числе.

— Брось ты, доцент! Может, я чего и не понимаю, но так, как ты преподносишь, нельзя. Перешагнул и пошел. А через кого перешагнул? Ведь это люди! Не перешагивать через них надо, а что-то делать.

— Что ты предлагаешь?

— Не знаю. Но только не злорадствовать.

— Воспитывать?

— Может быть, и воспитывать. Сурово. Например, сразу из вытрезвителей отправлять на принудительные работы, где бы они вкалывали по году, а заработок их шел бы семьям и детям. И для детей хорошо, и им бы самим на пользу. Дисциплина нужна, Николай Львович. Дисциплина, требовательность и порядок. Как со студентами, так и с народом.

— Народ? Что такое народ? Народ — это просто люди, индивидуальности, из которых он состоит. Индивидуумы группируются. Мой круг людей, твой круг... Объединяются они духовными интересами. А что может быть общего у меня, да и у тебя с этими...

Не понравилось мне это...

Все, больше с ним не откровенничаю. И пошел он со своим научным руководством! Обойдусь.

6 Елизавета Дмитриевна

Мой маленький кабинетик отгорожен от коридора застекленной перегородкой. В этом закутке, кроме стола, шкаф с бумагами, книжная полка и стул для посетителей. На большом подоконнике чахлый кактус. Сколько его ни поливай, он не растет, но и не засыхает. Кактус вытащили в коридор наши сотрудники, выкинули, а я подобрала. Один раз отцвел, и теперь сто лет будет стоять то ли живой, то ли неживой.

Первой ко мне вошла женщина в черном платке. Сердце у меня екнуло, опять смерть, опять горе. Протянула мне документы. Погиб муж. Шофер. Двое детей. Пенсия за погибшего кормильца. Я просматриваю документы и обнаруживаю, что в них нет самого главного — справки о заработке за последний год. Жестоко посылать к нам оформлять пенсию саму вдову. В таких случаях надо бы прийти представителям организации погибшего.

Я поднимаю на нее глаза:

— Здесь не хватает кое-чего, но это не страшно. Вы оставьте мне документы, чтобы вам больше не ходить, а я сама свяжусь с организацией и все улажу.

Она начинает плакать. Как только человек увидит внимательное отношение к его горю, так сразу раскисает. Она плачет навзрыд и сквозь рыдания рассказывает мне о том, какой хороший был у нее муж, как он любил своих детей. Самый лучший был человек, пил редко, дома бывал с детьми. Дети до сих пор плачут вместе с ней.

А мой муж умирал долго, в нечеловеческих страданиях. Он не жаловался, но смотреть на него было невыносимой мукой.

— Нехорошо обошлась с нами судьба, Лизанька, — сказал он только раз, незадолго до смерти. — Мне все же легче теперь оттого, что на свете появится мой сын. Он должен быть счастливым.

...Женщина всхлипывала, утирала слезы уголком платка и все рассказывала мне о том, каким хорошим мужем и отцом был этот погибший человек. У нее двое детей, думала я, два страха. Десять и пятнадцать лет. Сколько же еще труда, страха и сил надо израсходовать, чтобы вырастить их. Но, только потеряв детей, мы понимаем, какое счастье мотаться, выбиваться из сил для того, чтобы они росли, жили, радовались.

— Никто, никто не может понять чужого горя! — восклицает она.

— Нет, почему же, — говорю я, — можно понять. Я, например, понимаю. Она смотрит на меня вопросительно и ожидающе.

— Представьте себе, что ваш сын станет взрослым, поступит в институт, а потом пойдет в горах на восхождение, на вершину и разобьется насмерть.

Теперь она смотрит испуганно. Глаза у нее быстро высыхают.

— Горе тоже познается в сравнении, как и все в этом мире, — продолжаю я, — попробуйте представить себе: вырастила сына без отца, единственного сына — и вот...

Теперь в глазах у нее страх, страх за своих детей. Глядя на меня, она сразу почувствовала себя богатой. Я пугало. Стоит только показать меня человеку, как он сразу понимает, насколько его положение лучше.

Я — безобразное пугало с дырявым ведром на голове. Любому человеку, всякому, кто бы он ни был, я могу теперь говорить правду в глаза, говорить все, что думаю. Дорого стоит такое право, ох как дорого!

— Простите, я не знала... Я расстроила вас, извините, я совсем уж ничего не соображаю из-за своего горя, — говорила женщина.

— Вы расстроить меня не можете. Я хочу вам только сказать, что ваша жизнь не кончилась. У вас есть дети. Сделайте из них хороших людей. Вам есть для чего жить.

Он вошел без стука и радостно протянул мне руку, как старой знакомой, как закадычному другу, которого давно не видел:

— Здравствуйте, товарищ Росо!

Был он в заграничном дубленом полушубке, а левой рукой прижимал к себе ондатровую шапку. Деревенское широкоскулое лицо, белесые глаза с хитринкой, лысеющая светловолосая голова. Не очень-то верилось, что у него действительно душа нараспашку, он слегка переигрывал. Однако напора этому человеку не занимать. Такие добиваются многого.

— Здравствуйте, — пожала я протянутую руку, — садитесь, пожалуйста. Только моя фамилия Староверцева, а не Росо.

— Как? — удивился он, огорченный тем, что заряд пропал даром. Улыбка увяла, он даже оглянулся на дверь. — А мне сказали, зайдите в кабинет номер шестнадцать, товарищ Росо вам все объяснит и поможет.

— Все правильно. Дело в том, что РОСО — это районный отдел социального обеспечения, а я инспектор отдела Староверцева Елизавета Дмитриевна. Чем могу служить?

— Ах вот как! Извините, извините! У меня вот какой вопрос... Мелочь... У вас в руках ведь большая власть. Понимаете, какое дело, я прописал у себя в Москве старуху мать. Хотелось, понимаете, чтобы поближе была, на глазах, так сказать. Старая больная женщина и все такое. А ей не понравилось в Москве, не привыкла, уехала обратно в деревню. Так вот мы хотим, чтобы ее пенсию посылали в деревню, а не в Москву. Она теперь там живет. Беспокойство вам, конечно, то на Москву переводим, то на деревню, но что поделаешь со старухой...

— Вы давно получили квартиру?

— Месяца два назад, — лицо у него было отнюдь не доброе. Не дай бог прийти к такому с просьбой.

— И какая же у вас площадь?

— Сорок четыре метра. Но это не имеет отношения...

— Какая семья?

— Послушайте, этим занимался Моссовет. Я прошу вас только перевести пенсию моей матери, — он уже понял, что его раскусили.

— Но все-таки. Какая же у вас семья и прописана ли мать?

— Мать прописана.

— В таком случае я ничем помочь вам не могу, — сказала я сухо. — Пенсия высылается только по адресу, по которому прописан пенсионер. Если вы хотите, чтобы ваша мать получала пенсию в деревне, надо выписать ее из Москвы.

Тут бы ему откланяться и уходить, но не так устроены эти люди.

— Я понимаю. Но возможны же исключения... — проговорил он ласково.

— Вам же ведь ничего не стоит... А я бы...

— Что вы бы?

— Да нет... Я так...

— Исключения?! Почему же мы должны делать для вас исключения, обходить существующий порядок, нарушать закон? У вас есть какие-нибудь особые заслуги?..

Вновь открылась дверь. Поднимаю голову, господи боже мой, Теша!

— Здравствуйте, Елизавета Дмитриевна. А у меня ноги отнялись. Подошел, руку поцеловал.

— Здравствуй, Теша, здравствуй! Дорогой! Садись, — погладила я его по жестким курчавым волосам.

Как он возмужал! Совсем другой человек, совсем взрослый! Даже вырос как будто. В плечах стал пошире. А в глазах спокойная уверенность сильного и доброго человека. Сел, руки без пальцев не прячет, скрестил их на колене, смотрит на меня с любовью.

— Разрабатываю ногу. Хожу, гуляю. Решил к вам зайти.

— Спасибо, Теша, я рада тебя видеть. Ты изменился.

— Да, может быть...

— Как у тебя с учебой?

— А что с учебой? С учебой все в порядке. На год отстал от своих, но это неважно. Много читал по специальности. Наш проректор Бураханов книги присылал. Папа привозил, а здесь ребята носили.

— А дома как? — спрашиваю.

— Дома все хорошо.

— Ну слава богу! Твой отец достойный человек. Я войны только с краешка хлебнула, а он все прошел, от самого начала и до конца.

— Да... вы правы.

— Хорошо, что ты понял это.

— Проваляешься полгода в больнице, многое поймешь... Он немного помолчал, а потом спросил:

— Вы не сердитесь на меня, Елизавета Дмитриевна?

— Нет, Теша. Я знаю, это была инициатива Игоря. Так ведь?

— Не совсем. Мы вместе решили. Понимаете, Елизавета Дмитриевна, я и сейчас не оставляю мысль подняться на Ушбу. Но только не так... Я буду заниматься альпинизмом, ездить в горы, в альпинистские лагеря, наберусь опыта. Стану инструктором, буду людей учить, как Сей Сеич. Хочу работать на Памире и на Тянь-Шане.

Опять мне стало страшно.

— Опасно ведь это, Теша. А он отвечает:

— Но ведь работать в горах кто-то должен? Опасно, если не знаешь альпинистской техники. А я буду мастером спорта.

— Ох, Теша, легко ли будет твоим в постоянном страхе жить?

— Со мной лежал один мужик, с табуретки в пьяном виде свалился — перелом позвоночника. Мы с папой говорили об этом. Риска не будет, Елизавета Дмитриевна. Нас Сей Сеич учил: альпинизм — это искусство избегать риска. Мы тогда не поняли.

Возможно, так все и должно быть. У нашего поколения были свои трудности и проблемы, у них — свои. Мужчины не могут жить без борьбы. Этот мальчик может так говорить. Он приобрел это право дорогой ценой.

Теша поднялся.

— Я домой к вам приду. Пешком.

— Конечно, Теша, обязательно приходи. Дай я тебя поцелую.

Я поднялась на цыпочки и поцеловала в заросшую переносицу.

Он ушел, а я села и расплакалась. Давно уже ни слезинки — и вот на тебе...

В дверь заглянули и сразу же закрыли ее. Вытерев слезы, я сказала:

— Пожалуйста! Следующий!

7 Алексей Алексеевич

Зашел на кафедру, а там меня Наташа Сервианова дожидается.

— Пойдем отсюда, — говорю, — пошли на волю.

— У вас есть время, Сей Сеич?

— Времени теперь у меня сколько хочешь, — ответил я. — Принесла пленку?

— Принесла.

— Если не возражаешь, посидим на бульваре. Здесь не дадут поговорить.

— Пойдемте, — покорно согласилась Наташа.

Она предложила поехать в Измайловский парк, живет там недалеко. Через полчаса мы шли пустынной аллеей мимо оврага. В глубине его лежали остатки почерневшего снега, а лес и синее небо с упругими облаками изо всех сил хотели выглядеть уже летними.

Заливалась овсянка, барабанил дятел, даже кукушка была здесь. Мать говорила в детстве, если кукушка прилетает на голый лес, недобрый признак, быть неурожаю. Однако лес начал уже зеленеть.

— Я все больше и больше убеждаюсь, — говорила Наташа, — что Игорь был необыкновенным человеком. Просто мы его не знали и не понимали. Гена Новиков со своей компанией «солдат» прозвали их с Тешей «калошниками». Они, мол, не носят длинных волос, как Витька Кузьмин. Или как Варга — сделал себе из мешка балахон и ходит в нем. Один раз Игорь спросил у Генки: «Ген, за что ты меня так не любишь?». — «А ты меня очень полюбил, что ли?» — отвечает Генка. «Не могу этого сказать, — говорит Игорь, — но я к тебе не пристаю, оставляю за тобой право жить как тебе хочется». — «А ты не выпендривайся и не умничай!».

Тогда Игорь ему говорит: «Ты способный человек, Гена, а этого никак не хочешь понять. Ведь не только армия учит жизни, есть на свете еще и книги, интересные и хорошие люди, твои собственные открытия, наконец». Генка его обругал: «Ты бы повкалывал два года в армии да вернулся бы оттуда в совхоз, тебя бы жизнь быстро научила, не стал бы ее смысла искать». Маменькиным сынком его обозвал. А какой он маменькин сынок? Без отца рос, не так уж и сладко ему жилось.

Компания «солдат» мне тоже не нравилась. Не мог я забыть им того, что, впервые поднявшись на ледник, сели играть в карты. А был вечер, потрясающие краски, какие бывают только на высоте. Они могли видеть их раз в жизни, но им было это неинтересно, они дотемна играли в дурака.

— Если бы Игорь не погиб, — продолжала говорить Наташа, — он сделал бы в жизни больше Новикова. Я думаю, и от Теши можно большего ожидать, чем от Генки. Тут Теша как-то пришел, а Новиков спрашивает у него: «Что летом собираешься делать?». Теша говорит, что в альплагерь поедет, разряд по альпинизму выполнять. «А без пальцев возьмут?». — «Почему без пальцев? Пальцы у меня есть. Трех передних фаланг недостает — это не беда. У нашего главного альпиниста Виталия Абалакова на обеих руках нет кончиков пальцев. Я договорился. Ногу окончательно разработаю и через месяц поеду на все лето». Тут Генка и прикусил язык.

В лесу было сумрачно и сыровато, но весеннее солнце пробивало и густые лапы елей, на усыпанной хвоей земле ярко выделялись солнечные пятна.

— Он погиб, да он погиб, — взволнованно говорила Наташа, — но он рисковал не зря. У него были такие большие планы, такие замыслы, что ему нужно было стать сильным человеком, очень сильным.

— Рисковал он зря, это ты напрасно, — сказал я, — из-за этого ведь и погиб.

— Рисковал, может быть, и зря, я хотела только сказать, восхождение было не бесцельно, как многие думают. Ему нужна была вершина. Вершина! Сама Ушба! В этом он весь... Наташа остановилась у широкого пня и огляделась.

— Давайте здесь, — сказала она, взяла у меня магнитофон и поставила его на верхний срез пня. Дерево пилили с двух сторон, и один пропил был повыше другого. — Можно включить?

— Ну, включай, — сказал я.

«Раз, два, три, четыре, пять, проба, — раздался голос Игоря. — Я, Игорь Староверцев, отправляясь в горы для того, чтобы совершить в двойке с Тимофеем Бебутовым восхождение на вершину Ушбы, сознательно и добровольно иду на этот риск для того, чтобы испытать себя и никогда ничего не бояться. Я твердо знаю, если мы поднимемся на Ушбу, я смогу честным путем достигнуть всего, к чему я стремлюсь. Если я погибну, прошу в этом никого не винить, мы делаем это тайно от всех. Больше всего на свете я люблю свою мать и мою невесту Наташу Сервианову!».

И вдруг: «Бу-туб! Бу-туб!». Сердце! Он приложил микрофон к груди.__

Магнитофон продолжал крутиться: «...сознательно и добровольно иду на этот риск», — буркнул голос Теши, повторяя тот же текст.

Наташа громко плакала, содрогаясь всем телом. Я не утешал ее, не уговаривал — пусть выплачется.

8 Наташа

О пленке Сеич узнал от Теши. Он спросил, у меня ли эта пленка. Я сказала, что у меня. «А что на ней?». Я не смогла ему сказать, ответила так: «Я принесу, послушаете сами». Мы разговаривали в коридоре, нам мешали, и мы решили, что надо встретиться и поговорить где-нибудь в другом месте, не в институте. Собственно, предложила это я: как же в институте можно крутить эту пленку?! Я знала, что не выдержу и разревусь. Я всегда буду любить Игоря и не смогу забыть его никогда, как бы моя жизнь ни сложилась. Если у меня будет муж, он не станет ревновать меня, я ему все расскажу, и он поймет.

Пока мы шли по аллейкам, говорила я, Сей Сеич молчал. И, казалось, думал о чем-то своем. А я тоже, говорила одно, а в голову лезла какая-то ерунда, я удивлялась, сердилась на себя, но ничего не могла с собой поделать. Ни с того ни с сего вспомнились мне вдруг дурацкие зеленые штаны Игоря, просто позорные, вылинявшие штаны. Они были старомодны и широки, как у Тараса Бульбы. Я говорила: «Выкинь ты эти брюки, не позорься, выброси в первом же походе! ». Он смеялся: «Совсем целые брюки. Как можно выкинуть такую прекрасную вещь?». Я говорила, говорила, а сама со страхом ждала того времени, когда надо будет включать магнитофон.

Что бы сказал Сеич, если бы он смог прочесть мои мысли? Мне самой за себя было стыдно.

Тут мы остановились. Надо было включать. Как только я услышала голос Игоря, со мной произошло что-то... Я прощалась с ним навсегда, я просила у него прощения, я плакала о нашей несостоявшейся любви, о наших неродившихся детях. Мне так было жаль его, что я готова была умереть. Услышав его голос, я ощутила вдруг, что во мне что-то оборвалось или прорвалось, и все мое горе хлынуло и вылилось слезами. Про Сеича я совсем забыла, а он стоял и молчал. И когда я выплакалась до конца, на душе стало спокойно. Даже мама ничего не заметила, когда я пришла домой. Хорошо, что ресницы не были подкрашены.

Отец опять ставил свой экслибрис на книжки. Ему сделали красивую печатку с изображением трех верблюдов среди барханов, а по краям овала надпись: «Из книг Леонида Сервианова», и вот он уже третий день с удовольствием, не спеша, штампует свои книги. Сегодня добрался до энциклопедии Брокгауза и Ефрона, выложил все восемьдесят томов на стол и стулья, прижимает свою печатку к штемпельной подушке, потом зачем-то громко дышит на нее, округлив рот, и с силой прижимает печатку к заглавному листу книги.

Я бросила портфель и прошла на кухню.

— Звонил кто-нибудь? — спрашиваю маму.

— Без конца звонит этот ужасный Генка, — скривилась мама.

— Чем же он ужасен, мамочка? Очень хороший мальчик. И смотри, какой преданный, все время звонит, — подзавожу я ее.

— И не говори мне про него! — машет на меня сразу двумя руками мама, — просто удивляюсь, что ты в нем нашла.

— Мамочка, ты напрасно волнуешься, я не собираюсь выходить за него замуж, — пожалела я ее.

Я боялась, мама вспомнит Игоря, но у нее хватило такта промолчать. Игорь ей нравился. Когда он стал провожать меня, мама пригласила как-то его зайти, и с тех пор он никогда не ждал меня на улице, приходил прямо сюда, и мы шли на концерт или в кино. Иногда по вечерам мы вместе с мамой, а то и с папой пили у нас на кухне чай.

— Семейная жизнь, моя девочка, — не могла уже остановиться мама, — дело непростое. Поверь моему опыту. Взаимное непонимание возникает не при женитьбе, не тогда, когда происходит так называемая притирка характеров, а значительно позже, лет через двадцать, когда вырастут дети. В детях видят непривлекательные черты чужой для него семьи, говорят: «Прямо как твоя мать», или: «Это перешло к нему от вашей милой семейки». И тут теряется уважение друг к другу. А это трагедия, крах всей жизни. Ты пойми...

— Налей мне, пожалуйста, чаю, — попросила я. В это время зазвонил телефон и папа крикнул: «Наташа, тебя!» .

Конечно, Генка.

— Привет! — сказал он.

— Привет!

— Ты выйдешь сегодня гулять с собакой в одиннадцать часов?

— Я не могу сегодня, — ответила я.

Генка засопел.

— Предки жмут?

— Не в этом дело. Просто я сегодня не могу, Гена. Слушай, Новиков, — сказала я, — ты, можешь научиться правильно есть?

— То есть как это? — опешил он.

— Правильно держать ложку, красиво есть, не хлюпать за столом и не чавкать?

— А я что, чавкаю?

— Не помню. Но это неважно.

— Я научусь всему, — ответил он твердо, — что будет нужно. — И потом добавил: — И всему тому, что ты захочешь.

— Вот и хорошо, — засмеялась я, но сегодня я не могу. Извини. Пока.

— Первое, чему ты его научи, — заговорил папа, когда я повесила трубку, — это разговаривать по телефону. «Наташу можно?» — передразнивает он Новикова противным голосом. Ни здравствуйте, ни до свидания. «Наташу можно?».

— Хорошо, папочка, — отвечаю я вежливо, — мы с ним порепетируем.

— Да уж, пожалуйста, — ворчит отец.

9 Алексей Алексеевич

Проводив Наташу, я вернулся в парк и сел на тот же самый пень. Закурил. На соседней елке заливался зяблик. Его коротенькая песенка заканчивалась решительным росчерком, будто все им сказано раз и навсегда, сказано категорически и говорить больше не о чем. Но проходило полминуты, и он начинал все сначала.

Я встал и пошел к метро, оно недалеко, на опушке леса. Возле метро пивной бар. А там уже сидят... Счастливчики, освободились от всех проблем. Толкуют, наверное, о хоккее, толкуют многозначительно, безапелляционно, не слушая друг друга, каждый для того, чтобы хоть как-то утвердить свою значимость в этом мире: «Запомни...». «Если хочешь знать...». «Вот я тебе скажу...».

В стеклянной стенке бара я увидел свое отражение — худой, длинный малый с постной рожей и большим портфелем. Ну что ж, заходи, подсаживайся, заводи закадычных друзей, вступай в разговор. Отдыхай. Доставь себе удовольствие. Тебе сказали раз спасибо за то, что ты упираешься, как ишак? Будешь проводить лето с семьей, вместо того, чтобы везти всю ораву в горы и дрожать там за них, поедешь с Колькой к матери в деревню. На зеленую травку. Ты совсем перестал уделять сыну внимание. Семья, наука и немножко работы. Нормативы ГТО будешь принимать. Вышел в пальто, постоял с секундомером — и все дела. Студенты твои жили без тебя, без твоего альпинизма и проживут. Они в карты будут играть, это им интереснее.

Сунув руку в карман, я вытащил горсть мелочи и взял из нее пятак. Напишу совсем новый текст проекта приказа, вот тебе и выход! Можно же перевернуть проклятую фразу иначе, разбить ее на две части, а лучше просто сделать всю новую «шапку» к приказу.

И вот еще что: программу обучения я усложню. Кроме положенных в альплагере часов на обучение ледовой и снежной технике, добавлю часы на передвижение экспедиций по ледникам и на изучение тактики. Для начинающего альпиниста достаточно и этих часов, а для геолога их мало. В этом я убедился, работая с геологами на Памире. Альпинист только проходит по леднику, а нам приходится жить и работать на моренах. Сколько народа погибало, провалившись в трещины ледника? Давно думал ввести занятия по преодолению ледниковых трещин, а сейчас налажу их. Нет худа без добра.

Бумажный голубь, сделанный из проекта приказа, так и лежал у стены. Я поднял его, расправил и сунул в портфель. На кафедре уже никого не было. Открыв дверь, я зажег свет и сел писать новую программу обучения геологов альпинизму.

— Почему так поздно? Где ты был? — хмуро спросила меня Людмила, когда я вошел в кухню.

— На работе. У меня сегодня был трудный день, — я тяжело опустился на стул.

— У меня каждый день трудный, — сказала она, — и после работы я еще бегу в магазин и за Колькой. Хоть бы позвонил.

Я промолчал, закурил и стал смотреть в окно. Жена вымыла посуду, накрыла молча на стол и поставила передо мной тарелку с жареной картошкой и колбасой. Я ел, а она сидела и смотрела на меня. А потом притянула к себе, поцеловала и сказала:

— Расскажи, что там у тебя.

И я ей все рассказал.

— Я знаю только, что ты у меня хороший и честный человек, — сказала Людмила. — И еще мне хотелось бы, чтобы ты был сильным. Ты всегда и был таким. Но вот в последнее время, особенно после гибели этого мальчика, ты дергаешься, нервничаешь. Дома тебя все раздражает. Это передается и нам. Может быть, поэтому плачет по утрам Катя, капризничает Колька и начинаю кричать я. Ты глава семьи, все исходит от тебя. Мы должны видеть, что ты спокойный и сильный человек. Отец. Раздражаться тебе не к лицу. Как ты поведешь себя, так поведут себя и дети. Ну а насчет работы, делай так, как тебе лучше.

— Не выходит, — вздохнул я, — не получается...

— Почему? — спросила она.

— Что мне лучше? Меньше хлопот мне лучше, мне лучше не проводить никаких сборов. Так для меня спокойнее и безопаснее. Так для меня лучше. А я везу их в горы, вожу на вершины, делаю из них людей. Потому, что это лучше для них, а не для меня. Понимаешь, какая штука?

— Дурачок! — Люся погладила меня по волосам. — Значит, это лучше и для тебя. Ты сделал все, что нужно, у тебя спокойная совесть. А больше ведь ничего и не надо.

Людмила быстро уснула, а я лежал с закрытыми глазами и видел, как постепенно сереет небо в горах, облака внизу становятся похожими на хлопья дыма, верхние же облака алеют. Черные скальные башни... Серые, в рыжих потеках альпийского загара стены. Громоздкие покатые бараньи лбы в шрамах, словно их рубили гигантской саблей. Из голубого ледника свисает на них ледопадом острый нож боковой морены. Снизу, из долины, медленно наползает густой белый туман и закрывает все это. Только вершина молча стоит над облаками.